Само течение жизни подсказывало Николаю Зинину как быть. Он решил поступить «казенным» студентом на физико-математическое отделение Казанского университета. В Казань добраться можно было с попутным судном по Волге.
Перезимовавшая в Астрахани холера с появлением на базарах ягод, огурцов, арбузов проникла в Саратов и стала подниматься по Волге, наводя панический страх. Николай Николаевич заторопился с отъездом, опасаясь карантинов. На бурлацкой бирже высокий рыжебородый хозяин торговался с бурлаками, но ни с кем не мог договориться.
— Что у тебя? — спросил его Зинин, видя бесплодность его поисков. — Куда идешь? Почему они не соглашаются?
— Косовая, косоушка по нашему,— ответил тот,— с арбузами, до Казани. Да, видишь, мне-то нужен один человек, а никто от артели отстать не хочет. Мы семьей хозяйничаем, да вот девку мою самая эта напасть взяла, теперь не управимся.
— Какая напасть? Холера что ли?
— Она самая. В Камышине схоронили.
Хозяйственные заботы перебили горе у мужика.
О дочери говорил он так, как будто дело было в позапрошлом году. Но в серых глазах стояла печаль не то от горя, не то от забот. Николай Николаевич расправил плечи и сказал:
— Меня не возьмешь? Мне в Казань надо. Справлюсь, чай не боги горшки обжигают!
— Дело не хитрое, покажем… Человек, главное, чтоб был,— оживляясь заговорил хозяин,— а что возьмешь? Харч у меня хороший, хозяйский, не артельный.
— Что положишь, то и возьму!—ответил Зинин.
Вечером в тот же день он распрощался с Сара
товом, погрузился на косоушку и на рассвете уже помогал хозяину выбирать якоря.
По бурлацкому счету от Саратова до Казани было двадцать перемен или участков, по которым отсчитывали ход судна. Каждая перемена требовала двух-трех дней пути. На «взвод» груженых судов с помощью бичевы или «подач» нужно было много времени. Большие суда за лето делали всего один-два рейса.
Косоушки были проворнее. Они очень легки и быстры на ходу, хорошо лавируют и под парусами «бегут» по сто-двести верст в день.
Золотые главы казанских церквей показались раньше, чем ждали хозяин косоушки и его работник. Но эпидемия азиатской холеры продвигалась еще быстрее.
ШКОЛА НАУКИ И ЖИЗНИ
Здесь учат тому, что на самом деле существует, а не тому, что изобретено одним праздным умом.
ЛОБАЧЕВСКИЙ
Казанский университет учрежден в 1804 году, открытие его состоялось в 1814 году, через десять лет. Но лишь в ректорство гениального русского ученого Николая Ивановича Лобачевского университет получил подлинно научное устройство, образцовую организованность и мировую известность.
Лобачевский был избран ректором в 11827 году. Неизменно переизбираемый, он оставался в этой должности двадцать лет. За эти годы он организовал и построил учебно-вспомогательные учреждения: библиотеку, анатомический театр, физический кабинет химическую лабораторию, астрономическую и магнитную обсерваторию, университетские клиники. Застройкой всего участка и был завершен нынешний архитектурный ансамбль величественного здания университета.
Через год после вступления в должность ректора Лобачевский произнес в ‘ торжественном собрании университета «Речь о важнейших предметах воспитания», прекрасную по форме и необычную для того времени по содержанию. Высказывая свои взгляды на высокое назначение науки, он не умолчал и о главных чертах своего мировоззрения. Оно складывалось под влиянием французской просветительной философии.
Этот высокий, худощавый) сутуловатый человек, с головой всегда опущенной как бы в задумчивости, с глубоким взглядом темно-серых глаз под сурово сдвинутыми бровями, производил на окружающих впечатление человека необыкновенного и пользовался величайшим уважением в городе. Естественно, что высказанные им мысли о воспитании и назначении человека должны были заинтересовать всех знавших и почитавших его людей.
Обращаясь к собравшимся по случаю годового акта гостям и студентам, Лобачевский говорил:
«Ничто так не стесняет потока жизни, как невежество; мертвой, прямой дорогой провожает оно жизнь от колыбели к могиле. Еще в низкой доле изнурительные труды необходимости, мешаясь с отдохновениями, услаждают ум земледельца, ремесленника, но вы, которых существование несправедливый случай обратил в тяжелый налог другим, вы, которых ум отупел и чувство заглохло, вы не наслаждаетесь жизнью. Для вас мертва природа, чужды красоты поэзии, лишена прелести и великолепная архитектура, не занимательна история веков. Я утешаюсь мыслью, что из нашего университета не выйдут подобные произведения растительной природы, даже не войдут сюда, если, к несчастью, родились с таким назначением Не войдут, повторяю, потому, что здесь продолжается любовь славы, чувство чести и внутреннего достоинства…».
Все это произносилось перед рядами приглашенных на торжественное собрание губернских чиновников военных властей и помещиков. Но никто, разумеется, не принимал ясных утверждений оратора на свой счет, и речь его сопровождалась аплодисментами и гулом одобрения.
Обращаясь непосредственно к студентам, оканчивающим университет, Лобачевский продолжал:
«Человек родился быть господином, повелителем, царем природы. Но мудрость, с которой он должен править с наследственного своего престола, не дана ему от рождения: она приобретается учением… Ум, если хотят составить его из соображения и памяти, едва ли отличает нас от животных. Но разум, без сомнения, принадлежит исключительно человеку: разум — это значит — известные начала суждения, в которых как бь. отпечатались первые действующие причины вселенной и которые соглашают, таким образом, все наши заключения с явлениями в природе, где противоречия существовать не могут. Как бы то ни было, но в том надобно признаться, что не столько уму нашему, сколько дару слова, одолжены мы всем нашим превосходством перед прочими животными… Вы счастливее меня, родившись позже. Будем же дорожить жизнью, пока она не теряет своего достоинства. Пусть примеры в истории, истинное понятие, любовь к отечеству, пробужденная в юных летах, дадут заранее то благородное направление страстям и ту силу, которые дозволят нам торжествовать над ужасом смерти!»
Трудно поверить, что такая речь была публично произнесена в мрачное царствование Николая I, провозгласившего основами всякого образования «православие, самодержавие и народность», под которой, впрочем, подразумевался помещичье-крепостной строй. Все же речь эта была произнесена и даже опубликована в «Казанском вестнике», которым университет снабжал подведомственные ему гимназии.
Зинин знал речь Лобачевского от строчки до строчки и, подходя к классическому ансамблю университетских зданий, с волнением ожидал встречи с ее автором.
Николай Николаевич появился в приемной ректора, когда Лобачевский был озабочен поступившим к нему сообщением университетского врача о том, что в Казани оказались люди «одержимые холерой». Через приемную проходили в кабинет ректора и возвращались обратно служащие, в их движениях чувствовалась неспокойная поспешность. Затем появился в дверях курьер генерал-губернатора в полной военной форме; он прошел в кабинет никому не докладываясь. В руках у него был большой белый пакет с печатями, прошитый нитками.
Губернатор на запрос ректора, основательно ли заключение университетского врача, отвечал, что у него «нет достаточной причины подозревать существование холеры». Лобачевский, успокоенный ответом, возвратил курьеру конверт со своей подписью в знак того, что секретную бумагу он принял в собственные руки и сам распечатал. После этого он отпустил бывших в кабинете:
— Пока беспокоиться основания нет, если верить губернатору,— сказал он,— но готовиться будем!
Врач, выходивший от ректора последним, обратил внимание на сидевшего в приемной юношу. На его гимназическом мундире серебряные пуговицы были заменены обыкновенными штатскими, и угадать в нем будущего студента было нетрудно.
— Вы к ректору?—осведомился он и, не дожидаясь ответа, кивнул на дверь, которую закрыл за собой,— пройдите, Николай Иванович свободен…
Суровая внешность Лобачевского отражала его гордый и независимый характер. Но за нею таились великая доброта, ум и душевная отзывчивость. Николай Николаевич почувствовал твердость в ногах под устремленным на него добрым взглядом ректора и быстро прошел к столу.
— Ходатайствую о принятии меня в число студентов физико-математического отделения,— сказал он, положив перед ректором прошение с документами.
— Вы из Саратова?— просматривая сначала гимназический аттестат, а потом уже разворачивая прошение, говорил Лобачевский негромко и приветливо, — а как же мы вас уведомим, коли вы в прошении адреса своего не изволили указать?
— У меня адреса нет, господин ректор, я только что утром прибыл в Казань… Я прошу о зачислении меня казенным студентом, — объяснился гость, и Лобачевский с двух слов понял, что у юноши нет ни средств для жизни, ни пристанища.
— В таком случае оставайтесь пока в нашем пансионе, впредь до формального постановления,— просто разрешил ректор трудный вопрос.— Аттестат ваш хорош, я думаю, что экзамен будет таков же… Теперь пройдите в канцелярию, отдайте им все это,— продолжал он, быстро чертя пером свое распоряжение на прошении,— и там вам все сделают!
Николай Николаевич бережно принял свои бумаги из рук ректора, поклонился и с теплым сердцем отправился разыскивать канцелярию.
Несмотря на успокоительные заявления губернатора, Лобачевский получил от Совета университета наказ «принимать нужные меры для сохранения здоровья казенных воспитанников и всех живущих в зданиях университета». Тринадцатого сентября он закрыл все входы в университет. Люди в этот день, по запискам профессора Фукса, «уже падали и коченели на улицах».
Счастливый своей судьбою, Зинин с благодарным вниманием наблюдал за энергичными распоряжениями Лобачевского. Черты проницательного и необыкновенного ума видны были в каждом из них. Вода, съестные припасы, все необходимое поставлялось на отдельный двор. Оттуда в другое время н другими людьми переносилось в жилые помещения. Поставленный у единственного незапертого входа часовой и при нем дежурный принимали бумаги, а впускали в университетский двор только врачей и священника. Для посылки в город отряжены были люди, жившие обособленно в здании анатомического театра. Они выходили в «дегтярном платье» с соблюдением всех правил самоохраны от заразы. Жившим в зданиях университета запрещалось всякое общение с городом. Принимавшиеся дежурными вещи окуривались хлором, постели болевших холерой обязательно сжигались, а платье обеззараживалось
Докладывая через две недели в совете о принятых мерах, Лобачевский говорил в заключение:
— Полагаю несомненным, что только такими мерами и можно было предупредить внесение болезни в университетский двор и здания, ибо из числа 80 студентов ни один не был болен даже легкими припадками холеры, а из 560 человек, живущих в университете, больных было всего лишь двенадцать человек.
Четвертого ноября попечитель округа сообщил, что «болезнь, благодаря создателю, уменьшилась, вновь занемогающих уже нет», н предписал «присутствие Совета и Правления возобновить».
Вскоре начались и занятия. 24 ноября 1830 года после официального экзамена Николай Николаевич Зинин был зачислен в казенные студенты отделения физических и математических наук. Экзаменовал его Лобачевский. Он занимал кафедру чистой математики и сверх того читал курс теоретической и опытной физики. Как экзаменатор, он резко отличался от других профессоров. Механического заучивания терпеть не мог и часто останавливал бойкого студента, сыпавшего формулами. Наоборот, нередко довольствовался и ответом в несколько слов, если в них видны были самостоятельность суждения, здравый смысл и точность выражения.
Беседой с прибывшим из Саратовской гимназии студентом Лобачевский был полностью удовлетворен. С этих пор, по своему обычаю, уже не выпускал из глаз юношу, явно одаренного способностями к изучению математических наук.
Немедленно после формального зачисления новому студенту выдали форменную одежду: однобортный мундир и двубортный сюртук из темно-синего сукна с белыми гладкими пуговицами, треугольную шляпу для ношения при мундире и шпагу без темляка, висевшую на отлете на двух отрезках кожаной портупеи.
Обрядившись в мундир по случаю «тезоименитства» Николая I и собственных именин, шестого декабря Николай Николаевич отправился в город, впервые после невольного своего заключения. Товарищи по пансиону, состоявшие из студентов всех отделений и всех курсов, дружно предупреждали новичка:
— Ну, смотри, Зинин, в оба: не дай бог попадешь на глаза попечителю, что-нибудь найдет не по форме и тогда… Беда!
Попечитель Казанского учебного округа Михаил Николаевич Мусин-Пушкин славился анекдотической грубостью нрава и преследованием не по форме одетых, не по правилам поклонившихся ему студентов.
Бывший гусарский полковник, он казарменную жизнь и солдатскую дисциплинированность прививал студентам и профессуре. Попечитель всем говорил «ты», пересчитывал пуговицы на сюртуках у студентов, смотрел, коротко ли острижены у них волосы, вовремя ли и быстро встают перед ним во фронт, а за всякий непорядок в одежде, в туалете, в походке наступал на виноватого с криком:
— Вольнодумство!.. Неповиновение!.. Дрянь мальчишка!.. Забрею лоб, так будешь знать… Пошел в карцер!
В этом неправдоподобном начальнике были и свои достоинства. «В самое крутое время он не подкапывался сознательно под науку,— писал о Мусине- Пушкине известный деятель той эпохи А. В. Никитенко в своих дневниках,— не выслуживался, отыскивая в ней что-нибудь вредное, не посягал на свободу преподавания. Напротив, он по-своему оказывал ей уважение и признавал ее права. Второе его достоинство — он умел ценить ученые заслуги и горою стоял за своих ученых сослуживцев, защищая их от всяческих козней. Вообще у него не было ничего похожего на пресмыкательство перед сильными, на выслуживание; что делал он, худо ли, хорошо ли, то делал по
убеждению. Третье его достоинство — верность своему слову. Но все эти достоинства, к сожалению, были облачены в такую кору, что немногие могли узнать их настолько, чтобы как следует оценить».
Менее всего знали или догадывались о них студента. Для них Мусин-Пушкин оставался грозой и грубияном. Практически его попечительство ограничивалось наблюдением внешних ферм. Наукой и университетом руководил Лобачевский.
В этот первый выход Зинина за пределы университетского двора над Казанью висело серое, сумрачное небо. Морозы начались уже давно, но снега не было. Раскинутый по холмам и долинам город занимал огромное пространство; площади его напоминали безжизненные степи, а замерзшие озера усиливали это впечатление. За пределами Воскресенской улицы каменные дома встречались редко, деревянные были тесны и неудобны.
Обойдя кремль, занятый церквами и губернскими учреждениями, Зинин спустился на Воскресенскую улицу и направился в университет уже без желания знакомиться дальше с городом. Гораздо больше его занимали мысли о назначенной на завтра лекции по астрономии.
Теоретическую и практическую астрономию читал профессор Иван Михайлович Симонов. Крупный ученый, он первым из русских агрономов совершил кругосветное путешествие. Это большое событие в научной деятельности Симонова не потеряло своего значения и до наших дней. Симонов участвовал в экспедиции Ф. Ф. Беллинсгаузена и М. П. Лазарева к Южному полюсу на судах «Восток» и «Мирный», открывшей в январе 1820 года Антарктиду и ряд островов. Других ученых на «Востоке» и «Мирном» не было, и Симонов сверх специально астрономических наблюдений занимался «предметами до естественной истории относящимися». Все выполнил он «с отличной честью для себя и воспитавшего его университета», как отмечено было в постановлении о присвоении Симонову звания ординарного профессора.
Симонов, как и Лобачевский, был в числе первых студентов Казанского университета. Вместе с Лобачевским еще в годы студенчества он был представлен к возвышению в степень магистра за «чрезвычайные успехи и таковые же дарования в науках математических и физических». Так же одновременно в 1816 году Симонов и Лобачевский получили звание экстраординарного профессора.
В противоположность Лобачевскому, Иван Михайлович Симонов был живым, очень подвижным, веселым человеком. Круглое приветливое лицо, пухлые, всегда румяные щеки, разговорчивость — все напоминало о происхождении из «податного сословия». Он был сыном астраханского купца. Для присвоения ему ученых степеней попечитель испрашивал «высочайшее разрешение».
Практическую целенаправленность научных работ Симонов ставил выше теоретических исследований Лобачевского и каждый раз, когда ректором переизбирался Лобачевский, чувствовал себя несправедливо и незаслуженно обиженным.
Тем более не сомневался Иван Михайлович и в своих административных способностях, особенно хозяйственных. Правда, носили они на себе своеобразную печать купеческого хозяйствования.
В первое знакомство с новым составом слушателей Иван Михайлович принес в аудиторию секстант — угломерный инструмент, с помощью которого определяется географическая широта данного места. Поставив его перед слушателями, профессор подробно и
понятно описал устройство секстанта, рассказал, как с ним обращаться, но не сразу и с опаской допустил к инструменту студентов, пожелавших практически с ним ознакомиться. Впрочем таких студентов было немного. Первым оказался Зинин. Внимательно наблюдая за тем, как умело и ловко черноголовый студент берется за дело, профессор не мог не обратить внимания на него.
— Вам знаком этот инструмент, коллега?—спросил он.
— Нет, профессор, я никогда не видел его, но я читал об измерительных астрономических инструментах у Деламбра!
— Вы читали Деламбра?
— Да, профессор!
Студент, читавший пятитомную историю Деламбра — это было явление столь необыкновенное, что Иван Михайлович «а первом же заседании совета отделения сообщил о Зинине, как об «из ряда вон выдающемся студенте».
Такого же мнения относительно прибывшего из Саратова новичка держался и Николай Иванович Лобачевский. Он испытывал умы и дарования своих учеников при прохождении с ними своего курса «Новых начал геометрии с полной теорией параллельных» — гениального создания великого русского ученого.
Свыше двух тысяч лет в математике господствовала геометрия Эвклида — коллективный труд многих поколений математиков, стройная научная теория, многократно оправданная практикой. Но в геометрии Эвклида есть постулат о параллельных, равносильный утверждению, что сумма углов в треугольнике равна двум прямым Постулат этот не представлялся математикам столь очевидным, как другие аксиомы в его «Началах», и они упорно пытались доказать его.
«Строгого доказательства сей истины до сих пор не могли сыскать,— говорил Лобачевский.— Какие были даны — могут назваться только пояснениями, но не заслуживают быть почтены в полном смысле математическими доказательствами…»
В поисках причины многочисленных неудач своих предшественников, русский ученый пришел к мысли, что, вероятно, существует и другая геометрия, в которой постулат Эвклида просто неверен. Такую «неевклидову геометрию» Лобачевский и построил, такую геометрию он и преподавал.
Впервые слушая Лобачевского, Зинин, как и все его товарищи по курсу, был поражен необычностью, парадоксальностью «новых начал» Лобачевского и его теории параллельных.
Привычные геометрические представления, законы обычной геометрии Лобачевский заменил новыми, которые казались начинающему совершенно необычными. Однако свою геометрию он развертывал шаг за шагом столь же логично, столь же закономерно, как это делалось и в геометрии Эвклида. На все вопросы, на которые дает ответы геометрия Эвклида, давала ответы, и столь же исчерпывающим образом, и геометрия Лобачевского, хотя ответы совсем иные.
Источник этой разницы — постулат Эвклида, принимающий, что если в плоскости даны прямая и точка, на прямой не лежащая, то через точку можно провести в данной плоскости только одну прямую, не пересекающую данную прямую. Лобачевский же допускал, что таких прямых можно провести бесчисленное множество и все дальнейшие факты своей геометрии выводил чисто логически из этого видоизменения аксиомы о параллельных, так что они не вызывали уже внутреннего протеста у новичков, впервые знакомившихся с учением Лобачевского
Зинин не успокоился на этом простом понимании геометрии Лобачевского.
В конце лекции Николай Иванович по своему обычаю обвел глазами аудиторию, ожидая вопросов, угадывая по глазам и позам слушателей, насколько усвоено каждым все сказанное.
Черноголовый студент из Саратова задал вопрос:
— Геометрические образы и понятия геометрии Эвклида усвоены из повседневного человеческого опыта и отражают свойства материальных тел. Свойства каких тел отражают новые начала геометрии, и могут ли они найти себе практическое применение?
Лобачевский обладал огромным педагогическим опытом. Оглядывая аудиторию, он легко отличал внимательность одних от внимания других. Одни слушали для того, чтобы запомнить, ответить на экзамене слово в слово и забыть. Другим, немногим, внимание служило для того, чтобы проникнуть в сущность вещей и составить о них собственное понятие.
Отвечая на вопрос Зинина, Николай Иванович внимательно посмотрел ему в глаза, как будто размышляя, доступен ли будет ответ пониманию студента.
— Профессор Симонов отозвался о вас, как о будущем астрономе, обладающем познаниями в этой области уже сейчас,— сказал он.— Поэтому я спрошу вас: достаточна ли геометрия Эвклида, употребляемая для измерений, производимых при астрономических наблюдениях?
Зинин отвечал, задумываясь:
— Доступный нашему наблюдению участок Вселенной слишком мал для того, чтобы судить об этом…
— Но во всяком случае в нашем уме не может быть никакого противоречия,— продолжал Лобачевский,— если мы допускаем, что некоторые силы природы следуют одной, другие — своей особой геометрии. Может быть наша геометрия отвечает природе вещей за пределами видимого нами мира в тесной сфере молекулярного притяжения…
Смелость мысли, присущая гению, маленьких людей смешит или возмущает, больших людей — покоряет. Зинин увидел в смелом предположении Лобачевского мощь человеческого разума. До сих пор он встречал людей, идущих следом за опытом и мудростью своего времени; Лобачевский шел впереди времени и опыта. Они преподавали науку; он создавал ее. Все это было неожиданно, величественно и необыкновенно, как само творчество.
Николай Николаевич молчал. Лобачевский помедлил и положил на полочку доски мел, который обычно держал в руке до конца лекции.
— До следующего раза, господа!— приветливо сказал он и вышел, взглянув на большие серебряные часы.
Лобачевский и Симонов, занимавшие основные кафедры отделения, стали главнейшими учителями и руководителями Зинина, но действовали они на разные стороны его формировавшейся личности.
Лобачевский воспитывал в юноше высокое мышление, самостоятельность суждений и смелость мысли; Симонов повсюду искал и указывал пути к практическому использованию добываемые наукой знаний. Один учил творчеству, другой — приложению его в жизни.
Так создавалась сложная индивидуальность Зинина.
Университеты жили в это время уставом 1804 года. Реакционно-реформаторская деятельность Николая I еще не коснулась их; четыре отделения — нравственных и политических наук, физических и математических наук, врачебных, или медицинских, наук и словесных наук — управлялись своими советами и свободно избираемыми деканами, так же как и университет в целом. Богословие преподавалось только на первом отделении, и содержание курсов, читаемых профессорами на других кафедрах, никто не контролировал.
Несомненно, внимание таких профессоров, как Симонов и Лобачевский, возбуждало желание быть достойным его.
Но внимание профессуры к выдающимся студентам имело и другую, более практическую направленность.
Университет остро нуждался в адъюнктах, в репетиторах, в будущих профессорах. Между тем, среди поступавших в университет молодых людей большая часть принадлежала к тем, чье существование «несправедливый случай обратил в тяжелый налог другим». Доступ к высшему образованию «податным сословиям» был затруднен. Наоборот, для «произведений растительной природы» — наследников поместий и усадеб двери были широко распахнуты. В университет их привлекала не наука, а мундир, треугольная шляпа, шпага, а затем быстрое продвижение в чинах.
На общем далеко не светлом фоне, способности, познания, влечение к науке немедленно отмечались профессорами, тем более что студентов в общем было поразительно немного. В 1830 году, в год поступления Зинина, на всех курсах всех четырех отделений Казанского университета числились 124 студента!
День за днем, семестр за семестром оправдывал замеченный Симоновым и Лобачевским студент надежды, которые он в них возбудил. При переходе со второго на третий курс или разряд, как тогда говорили, Зинин получил золотую медаль «за отлично хорошие успехи и поведение». Второю такой же медалью он был награжден при окончании курса за кандидатскую работу на предложенную Симоновым тему «О пертурбациях эллиптического движения планет».
Уже в те годы Зинин соединял огромную память и знания со смелостью и независимостью ‘ суждений. На заданную тему он представил целостную теорию возмущений в правильном движении небесных тел. О происходящих под влиянием других планет возмущениях писал уже Ньютон, теорию их разрабатывали Эйлер, Лагранж, Лаплас и другие великие ученые. Зинин подверг критическому обзору все существующие теории. С одними соглашаясь, с другими вступая в спор, он высказывал там и тут новые мысли. Самостоятельность суждений и независимость мнений молодого кандидата отметил как особое достоинство работы в своем отзыве об этом сочинении Лобачевский.
При всем том, как и в гимназии, успехи Зинина не вызывали у студентов зависти, недоброжелательности. Напротив, товарищи всемерно помогали ему: его снабжали бумагой, ему доставали книги, учебники, дарили стальные перья. Такие перья только что появились за границею и в Казани вызывали изумление.
Николай Николаевич первым употребил в дело стальное перо вместо гусиного, а выучившись, научил и других пользоваться невиданной новостью.
Ничем иным не выделяясь из темно-синих, а затем темно-зеленых рядов студентов, погруженный в сложный мир своих размышлений, Зинин легко, независимо и спокойно сносил размеренную жизнь и порядок в пансионе, в университете. Впрочем, все это не слишком отличалось от гимназии.
Лекции начинались с восьми часов утра, кончались в два часа, к обеду. Аудитории от гимназических классов отличались только скамьями, расположенными амфитеатром, и большими кафедрами. Студенты записывали лекции в свои тетради, на что уходило много времени и труда. Некоторые нанимали переписчиков, пользуясь записками старых студентов нли тетрадями самих профессоров.
Профессора спрашивали студентов так же, как и в гимназиях, и ставили отметки. Высшим баллом считалась четверка с плюсом. Переводили с курса на курс в зависимости от экзаменов. На экзаменах вопросы задавал и попечитель. На переводных экзаменах с первого курса на второй Мусину-Пушкину указали на Зинина, как на будущего профессора, и тот запомнил юношу, блистательно отвечающего по всем предметам.
Экзамены происходили в актовом зале в присутствии посторонних лиц. На экзаменах по богословию и церковной истории присутствовал архиерей. Это показное благочестие ввел предшественник Мусина-Пушкина на попечительском посту М. Л Магницкий, мрачный реакционер и неумный царедворец. Присланный в 1819 году в Казань ревизором, Магницкий донес царю, что считает нужным публично, в назидание другим «разрушить университет». Александр I на это не решился, и
назначил Магницкого попечителем, поручив ему «исправлять» университет. Однако затем в результате новой ревизии и обследования деятельности Магницкого он сам был уволен в 1826 году и выслан из Казани, а на его место назначен Мусин- Пушкин.
С первых дней своего пребывания в университете Зинин в сущности был уже предназначен к оставлению при университете для подготовки к профессуре. Когда в 1333 году курс был окончен, ему не пришлось думать о том, что делать дальше. Ректор предложил направить Зинина в Дерпт, где существовал специальный Профессорский институт. Но Мусин-Пушкин имел на него
другие виды. Вызвав к себе на дом молодого кандидата, он объявил ему решение ректора и тут же, переходя с официального начальственного тона на отечески-покровительственный, сказал:
— А что за надобность тебе тащиться в Дерпт? Что тебе даст профессорский институт? Опять садиться на школьную скамью? Да ты и сейчас стоишь другого профессора!
— Что же делать?— недоумевая, спросил Николай Николаевич.— Что вы мне посоветуете?
— А вот что,— охотно отвечал попечитель,— у меня два сына подросли, надо их готовить в гимназию Пошел бы ты ко мне учителем, жил бы на всем готовом, сам бы готовился на магистра, час — два позанимался бы с ребятами, остальное— все твое. Комната у меня на антресолях — работай хоть день, хоть ночь… Ни о чем тебе не думать, кроме науки. Чего же лучше!
Мусин-Пушкин прикоснулся к самому болезненному месту в душевном хозяйстве своего собеседника: мысль о необходимости самому заботиться о квартире, столе, одежде пугала его больше всего на свете. Неожиданное предложение вызвало вихрь мыслей и чувств. Чужой, холодный, неизвестный Дерпт — там, и Казань, Симонов, Лобачевский, библиотека, обсерватория — здесь… С грубостью, безапеляционностью, формализмом Мусина-Пушкина можно было примириться: за ними стоял прямой, честный, добрый человек, любивший по-своему университет и науку, поддерживавший Лобачевского во всех его научных и просветительных предприятиях. Зинин превыше всего ценил простоту, искренность в людях. Но, только что высвободившись из-под нудной опеки попечителя, трудно было решиться тут же добровольно вернуться под нее по своей воле.
— Ну, думай, думай…— побуждал его Михаил Николаевич.
Зинин уловил в его тоне искреннее сочувствие и вдруг сказал:
— Хорошо, я согласен.
— Ну, вот и ладно,— заключил попечитель и, вставая, пригласил даже как бы и по товарищески.— Ну, так пойдем, покажу тебе ребят, комнату твою, и будем обедать!
Раннее сиротство, бездомность приучили Николая Николаевича пренебрегать внешними условиями жизни. Если у него были русские щи и каша на обед, были ужин и чай, тишина и стол для занятий, но он больше уже ничего не требовал. Все это с избытком предоставил ему Мусин-Пушкин в своем сверхдисциплинированном семействе.
Прибывший в то лето в Казань вновь назначенный профессор физики Эрнест Августович Кнорр, приступая к занятиям, потребовал в помощь себе репетитора. Попечитель назначил Зинина. Николай Николаевич, вместе с Кнорром принялся устраивать физический кабинет, организовывать метеорологические наблюдения в бассейне Волги. Физический кабинет пополнился приборами, получил собственное здание. На его крыше разместилась метеорологическая обсерватория, куда Николай Николаевич обычно приходил со своими учениками, уча их радости познания.
Весною 1834 года Зинину поручили вместо переведенного в Москву профессора Н. Д. Брашмана читать аналитическую механику, гидростатику и гидравлику. А когда ушел в отпуск Симонов, Зинину дали читать астрономию. Разносторонность и широта математической образованности молодого ученого дивила окружающих. Зинин не только справлялся со всеми этими поручения
ми, но справлялся так хорошо, что совет от своего имени объявил ему благодарность за отличное их выполнение.
Считая свой научный путь найденным, Николай Николаевич подал прошение совету университета о том, чтобы его допустили к сдаче экзаменов на ученую степень магистра.
Экзамены были назначены на апрель 1835 года и продолжались больше месяца, с 17 апреля до 23 мая. В первый день на устном экзамене молодой ученый ответил на восемнадцать вопросов по чистой математике, а затем семь дней, под надзором менявшихся членов факультета, отвечал еще письменно по тому же предмету. После этого, без передышки, шел устный экзамен по прикладной математике, состоявший из десяти вопросов, и следом за ним письменный, продолжавшийся три дня.
Так же принимался экзамен и по химии: сначала устный из девяти вопросов, а затем письменный, продолжавшийся пять дней.
Все ответы устные и письменные совет университета признал удовлетворительными и после этого предложил молодому ученому представить диссертацию на тему: «О явлениях химического сродства и превосходстве теории Берцелиуса о постоянных химических пропорциях перед химическою статикою Бертолета».
Менее всякой другой химическая тема была по душе диссертанту, но факультету нужен был профессор химии, а блестящие способности Зинина внушали уверенность, что и на кафедре химии он стяжает известность и славу…
РЕАКЦИЯ ЗИНИНА
Огромное техническое значение этого открытия, сделанного в интересах чистой науки, служит лучшим ответом на слышащийся нередко в публике вопрос о том, какую пользу может принести то или другое научное исследование, не имеющее в данную минуту никакого утилитарного значения.
БУТЛЕРОВ
Михаил Николаевич Мусин-Пушкин не вдруг признал в представлявшемся ему молодом человеке бывшего учителя своих детей. Перед ним стоял широкоплечий, широкогрудый человек с одушевленным лицом и живым, независимым взглядом. Черные, довольно длинные волосы, за чесанные с высокого открытого лба назад и несколько в правую сторону, тугие черные усы, откинутая голова, твердая поступь, свободное положение рук — все в нем с головы до ног дышало стремительностью и энергией.
Попечитель сидел за столом спиною к окнам. Ослепительный свет мартовского полудня падал прямо на стоявшего перед ним неблагодарного адъюнкта; на загоревшем от дорожного ветра и солнца лице его и тени раскаяния или боязни нельзя было уловить. Михаил Николаевич приподнялся в кресле.
— Хорош, отблагодарил, нечего сказать,— начал он и в таком тоне несколько минут продолжал свою приветственную речь.
Николай Николаевич Зинин слушал молча, глядя в окно. Выговорившись, попечитель стих:
— Ну, садись, рассказывай. С чем приехал, что будешь делать?
— Технологом настоящим можно стать только на основе достижений чистой науки, Михаил Николаевич,— спокойно отвечал Зинин.— Буду читать аналитическую и техническую химию, продолжу свои исследования, начатые у профессора Либиха, прочту естественникам химию животных тел…
Попечитель поднял вопросительно и недоуменно густые брови.
— Новая область познания…— пояснил Зинин.— Положенную по уставу пробную лекцию буду читать из этого предмета.
— Приду, послушаю — нет ли там еще чего- нибудь богопротивного!— предупредил попечитель и отпустил нового профессора.— Ну, иди к ректору!
Лобачевский не любил официальных представлений. Ласково поздоровавшись с новоприбывшим, он просил его зайти вечером в библиотеку.
В это свидание с великим человеком Николаю Николаевичу особенно запомнились его сурово сжатые брови и добрая улыбка, не сходившая с его губ. В пятьдесят лет русые волосы Николая Ивановича Лобачевского уже сливались с седыми. Белая голова, сдвинутые брови, грустная задумчивость старили его. В этот вечер Лобачевский говорил мало и только задавал вопросы, предлагая гостю рассказывать о себе, о своих впечатлениях, о встречах с учеными за границею, о планах на будущее.
Курс «животной химии» ои назвал «расширением пределов химической науки» и приветствовал намерение Зинина прочесть его по собственным запискам. Тему пробной лекции «О винном брожении» он также одобрил. Прощаясь с
гостем, все с той же доброй и грустной улыбкой, задерживая его руку в своей, сказал:
— Я знаю, какого математика университет теряет в вас, но вижу теперь и то, какого химика он в вас приобрел!
Пробную лекцию профессор технологии читал в ученом совете факультета в присутствии попечителя, ректора и членов совета, гостей. Физико- математическое отделение объявило, что в этой лекции Зинин «обнял вполне избранный им предмет», показал пример своих обширных познаний в химии. Лекцию признали «совершенно удовлетворительною».
Несколько дней еще Николай Николаевич выслушивал поздравления от новых и старых знакомых в коридорах университета, на улицах города, а затем принялся за устройство жизни, за подготовку курсов, назначенных к чтению в 1841— 42 учебном году.
За время, проведенное за границей и в Петербурге, Николай Николаевич отвык от провинциального строя жизни, от Казани и тяготился необходимостью оставаться здесь бог весть сколько времени. Одними книгами, без живого общения с людьми он теперь уже не мог обходиться. Чаще всего навещал он Петра Ивановича Котельникова, профессора механики. «Больной и хилый человек, но гениальный математик», по характеристике Н. И. Пирогова, учившегося с ним в Профессорском институте, одаренный к тому же необычайным остроумием, Котельников был первым из современников Лобачевского, оценившим в полной мере его труды и тем самым оставившим заслугу первого признания за Казанским университетом.
Николай Николаевич ценил в Котельникове больше всего смелость, с которой тот заявил публично, в актовой речи, о своем преклонении перед гением великого математика:
«Не могу умолчать о том, что тысячелетние тщетные попытки доказать со всею математическою строгостью одну из основных теорем геометрии, равенство суммы углов в прямоугольном треугольнике двум прямым, побудили достопочтенного заслуженного профессора нашего университета предпринять изумительный труд, построить целую науку, труд, который рано или поздно найдет своих ценителей».
В те времена не только невежды, но и первоклассные математики, как, скажем, Остроградский, не только не признавали открытия Лобачевского, но и осыпали его насмешками. Однако студенты каким-то чутьем, угадывали в нем великого ученого и, сравнивая с Остроградским, говорили:
—Ну, что ж, Остроградский—-поэт. А Лобачевский — философ!
Актовая речь Котельникова «О предубеждении против математики» положила начало его дружбе с молодым профессором Зининым.
— Бывали вы когда-нибудь у Карла Федоровича Фукса?— спросил его однажды Котельников.
— Слышал, но не бывал,— коротко отвечал Николай Николаевич, ожидая с любопытством продолжения разговора.— А что?
В тридцатые н сороковые годы о Фуксе в Казани не слышать было немыслимо. Дом Фукса на Сенной площади знали все. На углу двухэтажного здания красовался купол, придававший дому вид храма. Купол увенчивал знаменитую библиотеку Фукса, где хранились коллекции восточных монет, редкие рукописи, памятники старины.
Карл Федорович Фукс и его жена Александра Андреевна, романистка и поэтесса, устраивали литературные вечера, благодаря которым их дом обратился в умственный центр казанской интеллигенции. Его посещали все знаменитости, бывавшие в Казани, от Гумбольдта и Гакстгаузена до Сперанского и Пушкина. Пушкин, направляясь в Оренбург в поисках материалов для истории Пугачева, останавливался в Казани, чтобы расспросить о нем Фукса.
— Дело в том,— поясняя причину своего вопроса, отвечал Котельников,— что хорошо бы нам, профессорам и адъюнктам, да и всем желающим, устроить частное «Общество любителей наук», а собираться можно в доме Фуксов. Они согласны, дело за нами… Чтобы вам, например, сделать коротенький доклад о том, что делается в химии за границей, у нас, да и о том, что вы сами ожидаете от химии?
Организованное при участии Лобачевского «Общество любителей науки», оставаясь частным, имело высокое научное значение для казанцев. На собраниях 1842 года читали доклады Лобачевский — о полном затмении в Пензе, Котельников — о паровых машинах, Зинин — о состоянии органической химии в настоящее время и применении ее к жизненному процессу. Краткие отчеты об этих докладах печатал «Казанский Вестник».
Выступление Зинина тут особенно примечательно заявлением о химизме жизненных процессов.
— Биохимия — ключ к разъяснению процессов, совершающихся в организмах!— сказал он в заключение, призывая врачей, ветеринаров, сельских хозяев обратиться к пристальному изучению законов биологической химии.
В новом здании химической лаборатории бок о бок с Карлом Карловичем Клаусом, назначенным на кафедру «чистой химии», приступил Зинин к продолжению исследований, начатых им в Гиссене. Пожимая впервые руку Клаусу, отобравшему у него кафедру, Николай Николаевич не испытывал никакого недоброго чувства к нему.
Достаточно было затем и нескольких встреч, чтобы понять и оценить собрата по науке. Карл Карлович был значительно старше Зинина. Подобно Фрицше и многим другим химикам тех времен, технике химии и ее приемам он обучался в аптеке, а завоевывал науку и ученые степени великим трудом и терпением.
Клаус родился в Дерпте, рано осиротел и был отправлен родственниками в Петербург в ученики к знакомому аптекарю. Способный мальчик самостоятельно подготовился и получил звание аптекарского ученика, а затем и провизора. В Казани многие помнили аптеку Клауса. Человек общительный и влюбленный в естествознание, он предавался занятиям по ботанике и химии. Первые его работы по ботанике были результатом экскурсий в Заволжье, совершенных совместно с профессорами университета.
Завоевав себе некоторое положение в ученом мире, Клаус в 1831 году возвратился в Дерпт, где получил место ассистента при химической лаборатории Дерптского университета. Профессор химии и фармации Готфрид Озанн исследовал здесь самородную платину с Урала. Предполагая, что в нерастворимых действием азотной н соляной кислот платиновых остатках находится неизвестный элемент, Озанн дал ему название по месту родины: «рутений» (на латинском языке Ruthenia — Россия). Но после бесплодных попыток выделить загадочный металл из платиновых остатков Озанн отказался от своего мнения, что такой элемент существует, и более о поисках его никто в то время не думал.
В творческой атмосфере Дерпта Клаус продолжал учиться и получил ученую степень магистра философии. В 1834 году он вновь перебрался в Казань и занял место адъюнкта по кафедре химии в университете. Заведуя химической лабораторией, Клаус защитил диссертацию на доктора и получил кафедру, предназначавшуюся командированному за границу Зинину.
Карл Карлович оказался добрым, честным человеком. Небольшой, приземистый, коренастый он юношески весело сиял своими ясными голубыми глазами сквозь массивные золотые очки и сохранял яркий румянец на щеках. Каждое утро Клаус проводил в лаборатории, занимаясь главным образом исследованием свойств разных металлов.
Некоторые приемы его работы поражали Николая Николаевича. Клаус, например, все растворы определял на вкус. При этом, будучи человеком в высшей степени рассеянным, он мог взять в рот любую кислоту. Как при таких пробах он не обжигал язык, понять было невозможно.
Рассеянность его, доброта и вспыльчивость носили анекдотический характер. Клаус часто играл в шахматы со своим приятелем аптекарем Гельманом, которому он передал десять лет назад свою аптеку. Проиграв партию, Клаус сердился, разбрасывал шахматы и уходил. Гельман не трогал разбросанных фигур и хладнокровно говорил:
— Это разбросал Клаус, он придет и соберет шахматы.
Клаус приходил, поднимал фигуры с пола, устанавливал их на доске, и партия начиналась
снова.
Страстность он вносил и в занятия любимой им ботаникой. Это был его отдых, и он им пользовался с той же страстностью, с которой работал, играл в карты или шахматы.
Клауса студенты уважали за преданность науке, любили за товарищеское отношение к ним, за то, что он понимал увлечения и шалости юности. Одного не мог он легко простить — неуважения к науке, к аудитории, где он эту науку насаждал.
С истинно юношеским жаром Клаус предавался то химии, то ботанике. Принимаясь за свой гербарий, он сидел за ним безотрывно целые дни.
В результате появлялась статья по ботанической географии Приволжья. Тогда Клаус переходил к химии. Он просиживал безвыходно в лаборатории даже летние долгие дни, сытый одним калачом в ожидании позднего обеда.
В преданности к науке, в усидчивости и самозабвении за работой Николай Николаевич не уступал Клаусу, но вот этой способности обходиться без обеда, ограничиваясь купленным по дороге калачом, он не имел.
— Это оттого, что вы есть еще очень молодой человек,— объяснял ему Клаус,— вам надо много кушать…
Но дело было не только в аппетите, мешавшем в свой час сосредоточить внимание на работе. Жизнь Николая Николаевича проходила в пансионах, на всем готовом, от завтрака и обеда до постельного белья и одежды. Хозяйственные заботы внушали ему ужас. Покупка калача мимоходом на пути в университет измучивала его беспокойной мыслью об этой необходимости еще в постели.
В конце концов, Николай Николаевич избавился от хозяйственных забот, женившись на своей квартирной хозяйке, вдове, имевшей уже взрослых сыновей. Устроивши таким своеобразным способом житейские дела, Зинин с легким сердцем и спокойным умом погрузился в дела науки и преподавания.
Философский факультет по новому уставу делился на два отделения — собственно философское и физико-математическое. Второе отделение состояло в свою очередь из разрядов собственно математического и естественных наук. На первом курсе для обоих разрядов химию читал Клаус. На старших курсах должен был читать аналитическую и техническую химию Зинин. Он предпочел для чтения лекций математический разряд, так что натуралисты его не слушали.
Не трудно понять выбор Николая Николаевича. Сам математик, он считал математиков во обще более подготовленными и развитыми слушателями. Натуралистам последнего курса он решил читать только химию животных тел. Впрочем студентам одного разряда не запрещалось посещать другой. После первых же лекций нового профессора многие натуралисты стали ходить слушать его в математический разряд.
«Лекции его, — вспоминает А. М. Бутлеров, один из первых учеников Зинина,— пользовались громкой репутацией, и действительно, всякий, слышавший его как профессора или как ученого, делающего сообщение о своих исследованиях, знает, каким замечательным лектором был Зинин: его живая, образная речь всегда ярко рисовала в воображении слушателей все, им излагаемое. Высокий, как бы слегка крикливый тон, чрезвычайно отчетливая дикция, удивительное умение показать рельефно важные стороны предмета — все увлекало слушателей, постоянно будило их внимание… Он говорил обыкновенно стоя и сначала до конца держал слушателей под обаянием своей речи».
Конечно, Николай Николаевич не ограничивался чтением лекций. Он вел занятия в лаборатории со студентами, давал темы и следил за их выполнением, но предоставлял каждому искать свой собственный путь.
Исключительная привязанность студентов к Зинину объяснялась и любовным отношением самого профессора к молодежи. Среди молодежи это был старший веселый товарищ, и в его лабораторию постоянно стекались студенты. Он обращался со студентами как с равными, мог выбранить, «даже поколотить виноватого», но не мог никогда никому отказать в помощи или защите. ‘
Главное же, что было необыкновенно в этом профессоре, это то, что каждый, по свидетельству Бутлерова, «после разговора с Зининым уходил, так сказать, наэлектризованным, преданным своему делу более, чем когда-либо».
Обычно утром, до обеда, Николай Николаевич занимался своими исследованиями и читал лекции. Органическим анализам отводились особые, послеобеденные часы. В таких случаях с утра служитель приготовлял печи и запас углей. Жаровни с углями заменяли нынешние газовые горелки и были непременным оборудованием химических лабораторий. Отобедав пораньше, професор с учениками часа в три дня принимался за «сожигание».
Так коротко назывался трудный и сложный процесс органического элементарного анализа путем сжигания вещества и количественного определения продуктов сгорания. Зинин любил и уважал науку, он прививал то же отношение к ней и своим ученикам. Но они обязаны были ему и знакомством с литературой. Он первый открывал им в цитатах и декламациях достоинства «Фауста» Гете и «Разбойников» Шиллера, красоту Пушкина и юмор Гоголя.
Об этой особенности занятий Зинина с благодарностью вспоминают все его ученики.
В той же лаборатории, где не было ни газа, ни водопровода, ни вытяжных шкафов, ни специальной посуды, Зинин вел и свои исследования, задавшись обширной целью — изучить действие сероводорода на органические вещества.
В самом начале этих исследований он встретил интереснейший случай этого действия на нитропроизводные углеводородов, получив вещество, названное им «бензидамом». Это была маслянистая, бесцветная жидкость, которая постепенно бурела на воздухе. Рассматривая свой «бензидам», Николай Николаевич увидел, что по внешним свойствам он напоминает «анилин», который ему показывал в своей академической лаборатории в Петербурге два года назад Юлий Федорович Фрицше.
Тогда Николай Николаевич спросил его:
— Чем вы сейчас занимаетесь?
Фрицше вынул из стакана, стоявшего на столе, пробирку с прозрачной, бесцветной маслообразной жидкостью на дне и, показывая ее на свет, сказал:
— Это то, что я назвал в своем последнем сообщении анилином — по арабскому слову «аниль» — синий. Так португальцы называют индиго Я выделил органическое основание красящего вещества индиго. Я получил его действием едкого калия на природное индиго… Что вы от меня хотите, — воскликнул он, возвращая пробирку в стакан.— Я работаю что могу, я собираю факты. Теорий я не понимаю…
— Из фактов строится наука, — напомнил Николай Николаевич. — Без накопления фактов невозможны теории…
Вынув пробку из пробирки, он ощутил слабый, но характерный запах. Осторожно поворачивая пробирку перед глазами, Зинин рассмотрел жидкость на свету и, опуская на место, повторил.
— Без накопления фактов невозможны никакие теории. Не вы один не понимаете нынешних теорий — они плохо понимаются потому, что неверны, не соответствуют тем самым фактам, которые и вы и я собираем!
— А что, если это действительно анилин?!— все с большим и большим волнением спрашивал теперь себя Зинин.
Волнение его не трудно понять.
То было время, когда развитие производительных сил, потребности промышленности ставили перед органической химией задачу искусственного приготовления органических веществ. До того органическая химия главным образом анализировала, исследовала вещества растительного и животного происхождения, но ничего не синтезировала, ничего не приготовляла в лабораторном и тем более заводском масштабе. Неорганическая же химия в это время имела уже ряд блестящих достижений по синтезу веществ.
Считалось, что подобный период должен наступить и для органической химии. Однако органические вещества повсюду получали только путем переработки растительных и животных продуктов. Предполагалось, что органические вещества образуются лишь в живых организмах, образуются под влиянием таинственной «жизненной силы» и не могут приготовляться искусственным путем.
Открытие Велера, получившего в 1828 году путем синтеза из неорганических веществ такой типичный продукт жизнедеятельности организма, как мочевина, нанесло первый удар идеалистическому представлению о «жизненной силе». Энгельс писал по этому поводу:
«Благодаря получению неорганическим путем таких химических соединений, которые до того времени порождались только в живом организме, было доказано, что законы химии имеют ту же силу для органических тел, как и для неорганических…».
Открытие Вёлера свидетельствовало, что органические вещества можно получать искусственным путем, и синтез анилина нанес бы второй могучий удар по «жизненной силе», по витализму.
Николай Николаевич описал свой «бензидам», метод его получения и направил свое сообщение об этом в Петербургскую Академию наук, а тщательно упакованный флакончик с «бензидамом» одновременно послал Фрицше.
Ознакомившись со статьей Зинина и с его флаконом, Фрицше заявил, что вещество, полученное казанским профессором синтетически и названное им «бензидамом», было не что иное, как анилин, который он, Фрицше, выделил путем разложения натурального индиго.
Фрицше полагал, что найденный Зининым способ искусственного получения азотистых органических оснований открывает перспективу искусственного получения сложных азотистых оснований стрихнина, хинина и других алкалоидов, содержащихся в растениях н оказывающих удивительное действие на человеческий организм.
«Описание некоторых новых органических оснований, полученных действием сероводорода на соединения углеводородов с азотноватой кислотой», напечатанное в «Бюллетенях Петербургской Академии наук» в том же 1842 году, произвело огромное впечатление на научный мир, хотя никто еще не мог предвидеть, как часто и с каким успехом «реакция Зинина» будет применяться при синтезе самых разнообразных органических веществ. Тем более никто не думал о том, что синтез анилина окажется первым звеном в цепи открытий, которые приведут к созданию промышленности органической химии.
После сообщения Зинина, перепечатанного химическими журналами всего мира, многие ученые начали работать над практическим использованием реакции, получившей имя Зинина. Один из них — Гофман, работавший в Гиссене в одно время с Зининым, позже писал о его реакции.
«В то время во всяком случае, нельзя было и предвидеть, какая громадная будущность предстояла изящному методу… Никто бы не мог тогда и подумать о том, как часто и с каким большим успехом этот капитальный процесс будет применяться при изучении бесконечных органических веществ. Никто бы не мог представить себе и во сне, что новому методу амидирования суждено будет послужить основою могучей заводской промышленности, которая, в свою очередь, даст совершенно неожиданный и плодотворный толчок науке. Но что дело шло здесь о химической реакции, которой предстояла необыкновенно широкая будущность, это мы почувствовали тогда же. Когда же ко всему применение реакции Зинина в толуоловом ряду вскоре показало со всей очевидностью легкость и надежность производства при этом процессе и богатый выход продукта, — никто уже не сомневался, что наш коллега сделал открытие, которое выпадает на долю только немногим счастливцам…».
Николаю Николаевичу суждено было оказаться еще и тем из немногих счастливцев, кому удается при жизни своей быть свидетелем грандиозного развития своих идей, собственными глазами видеть великие плоды своего труда.
Химики всех стран на основе открытия Зинина создали огромную отрасль промышленности, превратив анилин — бесцветную жидкость — в красители самых разнообразных цветов и оттенков. А применение реакции Зинина в других химических рядах повлекло за собой много новых открытий.
С реакции Зинина началось развитие синтетической промышленности органической химии, достигшей теперь колоссальных размеров.
КОЛЫБЕЛЬ РУССКОЙ ХИМИИ
Круг умственной деятельности того времени был вне правительства, совершенно отсталого, и вне народа, молчавшего в отчужденности, — он был в книге, в аудитории, в теоретическом споре и в учебном, кабинете.
ГЕРЦЕН
Еще не утих шум, поднятый историческим синтезом анилина, осуществленным в химической лаборатории Казанского университета, как взоры всего ученого мира вновь обратились к самому восточному университету Европы: всего лишь через два года после открытия Зинина другой казанский химик, профессор Клаус, предъявил научной общественности результаты исследований нового, открытого им элемента.
Желая приготовить главнейшие соединения платиновых металлов для химического кабинета университета Клаус в 1841 году добыл два фунта отходов платиновой руды и подверг их тщательному анализу, чтобы извлечь некоторое количество нужного ему дорогого металла.
В самом начале работы исследователь был удивлен богатством этих платиновых отходов: он извлек из них не только платину, но и другие элементы — иридий, родий, осмий и палладий. Еще больше заинтересовала его оставшаяся сверх того смесь различных металлов, в которой, как он предполагал, находился еще какой-то новый, неизвестный науке элемент.
Бесплодность попыток дерптского профессора Озанна обнаружить этот элемент не остановила Карла Карловича. Он не только выделил его, но и благородно оставил за ним название заранее данное Озанном, — рутений.
Три года посвятил Клаус выделению нового элемента из платиновых остатков в чистом виде и дальнейшему изучению его свойств и отношений к другим элементам. Изо дня в день наблюдал за работой соседа по лаборатории Николай Николаевич Зинин и преклонялся перед его экспериментаторским талантом.
В открытии Клауса не играли никакой роли случай, удача, счастье, без чего в те времена не обходился ни один рассказ об открытиях, об изобретениях.
Ведь и синтез анилина, казалось всем, был счастливой случайностью. Задавшись мыслью изучить действие сероводорода на органические вещества, Николай Николаевич о синтезе анилина не думал и задачей своей его не ставил. Клаус, наоборот, действовал целеустремленно, поставив целью выделить неизвестный металл, присутствие экспериментатора. Работая с ничтожно малыми количествами вещества, Клаус прибегал к тончайшим приемам, изощренной технике. Пожалуй, проба на язык, ужасавшая Зинина, только и могла соответствовать приемам и тщательности, с какой вел свои исследования Карл Карлович.
Никогда еще трагическая борьба человеческого ума с природой, с неповоротливостью собственных мыслей, с неуклюжестью собственных рук не представала Николаю Николаевичу с такой ясностью, как в этом труде Клауса. До того как был установлен периодический закон Менделеева, открытие нового элемента могло быть лишь результатом исключительной наблюдательности исследователя, его аналитического таланта и невероятного трудолюбия, сопряженного с терпением и настойчивостью. Карл Карлович справился со своей задачей блестящим образом. Ему удалось определить с большой точностью атомный вес нового элемента и дать превосходное по точности описание его отношения к различным химическим веществам. Описание Клауса совпадает с нынешним, сделанным в современных лабораторных условиях.
Весь этот труд, «продолжительный и даже вредный для здоровья», как замечает Клаус, был выполнен им в три года. 13 сентября 1844 года Петербургской Академии наук было доложено об открытии Клаусом рутения; в том же году в Казани вышла его брошюра «Химическое исследование остатков уральской платиновой руды и нового металла рутения».
Сообщение об открытии нового элемента отметила печать всего мира.
Знаменитый шведский химик Якоб Берцелиус писал Карлу Карловичу в январе 1845 года:
«Примите мои искренние поздравления с превосходными открытиями и изящной их обработкой: благодаря им Ваше имя будет неизгладимо начертано в истории химии. В наше время очень принято, если кому-либо удалось сделать настоящее открытие, вести себя так, как будто вовсе не нужно упоминать о прежних работах и указаниях по тому же вопросу, в надежде, что ему не придется делить честь открытия с каким-либо предшественником. Это — плохое обыкновение, и тем более плохое, что преследуемая им цель все же через некоторое время ускользает. Вы поступили совсем иначе. Вы упомянули о заслугах Озанна и выдвинули их, причем даже сохранили предложенное им название. Это — такой благородный и честный поступок, что Вы навсегда вызвали во мне самое искреннее, глубокое почтение и сердечную симпатию, и я не сомневаюсь, что у всех друзей доброго и справедливого это встретит такой же отклик. Я взял на себя смелость представить извлечение из Вашей статьи Академии наук, которая напечатает его в своем отчете об этом заседании. С глубочайшим уважением имею честь оставаться.
Преданный Вам Як. Берцелиус».
Карл Карлович показал письмо Зинину.
— А вознаградит ли Озанна ваш благородный поступок за горькую его ошибку? — прочтя письмо, грустно сказал Николай Николаевич и подумал о том, как много говорят люди о муках любви и ревности и как мало знают они о трагедиях науки, о счастье ее побед и о горестях поражении.
Несмотря на возраставшую популярность Казанского университета и мировую известность его химической лаборатории, число студентов, на памяти Зинина, возросло не более как вдвое. Дворянство, которому были все двери открыты, стремилось в военную службу и предпочитало специальные учебные заведения. Чиновники для получения чинов по службе проходили нарочно для того созданные особые, упрощенные курсы. Обеспеченные родители предпочитали частные пансионы, где их детей обучали кроме наук хорошим манерам и благовоспитанности. Стипендиаты должны были потом отбывать государственную службу, как повинность.
Студенты в сущности ничем не были заинтересованы, поступая в университет, если судьба не наградила их идеальным стремлением к самой науке, что встречалось не часто. Бескорыстное влечение к чистому познанию, ради него самого, пробуждалось постепенно в стенах самого университета на скамьях аудиторий под влиянием учителей. Таким учителем в полном и благородном смысле слова для Зинина был Лобачевский; таким учителем стал сам Зинин для множества молодых людей, прошедших через Казанский университет за те шесть лет, когда Николай Николаевич учил и действовал в его стенах.
«Не. одни официальные слушатели и ученики Зинина были его учениками на деле, — свидетельствует Бутлеров.— Свою глубокую бескорыстную любовь и преданность всякому знанию он умел вселять во всех, имевших случай быть с ним в общении, — а общение это было обширно, так как глубокий живой оригинальный ум Зинина, соединенный с необыкновенной беспритязательностью и приветливостью в обращении, всюду влек к нему молодежь, преданную науке. Это делало Николая Николаевича центром, около которого группировались не одни химики, но и те, которые интересовались физиологией, сравнительной анатомией, зоологией и проч. К нему же зачастую шли за советом и врачи. Необыкновенная память, огромная начитанность всегда делали Николая Николаевича и тут драгоценным руководителем и наставником».
Даже будучи технологом лишь по должности, Николай Николаевич воспитал технолога по призванию, ставшего главою русских химиков-технологов. Это был Модест Яковлевич Киттары, один из первых учеников Зинина. По окончании курса по разряду естественных наук Киттары взял должность лаборанта, чтобы оставаться возле учителя. Как натуралист, он готовился к получению степени магистра зоологии. Работая над диссертацией по анатомии осетровых рыб, он постоянно обращался за советами к Николаю Николаевичу, который руководил раньше его химическими занятиями над сероцианистыми соединениями. Диссертация по этой теме доставила Киттары степень кандидата и золотую медаль. Теперь тот же профессор химии оказался и руководителем в совсем другой области естествознания! Киттары пользовался советами Зинина и потом, занимаясь докторской диссертацией, посвященной анатомии фаланги.
Разговоры на разнообразнейшие темы происходили между делом, на ходу, чаще всего, когда Николай Николаевич усаживался за свои исследования, а Киттары, как лаборант, помогал ему в работе.
Понимая обширное значение своей реакции, Зинин продолжал расширять ее приложение, перейдя от мононитрозамещенных углеводородов к динитрозамещенным телам и к нитробензойной кислоте. Продолжая идти тем же путем, он начал вовлекать в круг исследования безкислородные азотистые тела, а Киттары действием азотной кислоты обрабатывал крахмал для получения из него «ксилоидина».
Организационная работа Киттары в лаборатории, необыкновенная изобретательность в постановке заданных химических процессов привели Николая Николаевича к убеждению, что в лице лаборанта он имеет прирожденного технолога. Энциклопедические познания Зинина во всех областях естествознания помогали ему видеть или, по крайней мере, догадываться, где лучше всего для дела и счастливее для себя приложит руки ученик.
Киттары указал Николаю Николаевичу на сообщение о том, что Гофман, выделив бензол из каменноугольной смолы, организует заводское производство бензола. Дешевое сырье открывало широкие перспективы для реакции Зинина, для производства анилина
— До какой поры мы все свое будем отдавать в руки немцев? — гневно воскликнул учитель, глядя в большие, почти круглые глаза своего ученика, — у нас нет технологов, а пока их не будет, все, что мы ни сделаем в наших лабораториях, будет уходить на сторону, немцам, на пользу иностранцам… И вот ты, прирожденный технолог, делаешь диссертацию по зоологии, а я же тебе и помогаю! Вздуть нас обоих следует!
Насильственно возвращенный в Казань, Николай Николаевич считал дни и годы, которые должен здесь отбывать. Точно издеваясь над невольником, Мусин Пушкин в 1845 году перешел попечителем в Петербург. Управляющим же Казанским учебным округом был временно назначен Лобачевский, и будь у Николая Николаевича преемник по кафедре, он, кажется, и минуты не оставался бы в безрадостной Казани.
Выбор Николая Николаевича, павший на Киттары, оказался более, чем удачным. Киттары в двадцать лет кончил университет, в двадцать два был магистром, в двадцать три начал читать технологию, заместив Зинина.
С перемещением его на кафедру технологии, которая была его истинным призванием, популярность Киттары вышла далеко за пределы университета. Приобретенный в короткое время авторитет в делах техники, «практическая расторопность и находчивость» составили ему славу не только в Казани, где он руководил «Казанской выставкой сельских произведений» и организовал стеариновое производство, получившее впоследствии огромное развитие, но сделали его популярным и в кругах приволжских промышленников, которые постоянно обращались к нему как к советчику.
Николай Николаевич читал химию математикам, но химическую лабораторию его наполняли главным образом, естественники и медики. Осенью 1844 года в университет поступили два брата Бекетовых — Николай и Андрей Николаевичи, сын профессора Вагнера — Николай Петрович и быстро сдружившийся с ними Александр Михайлович Бутлеров Первым появился у Николая Николаевича на занятиях Бутлеров.
Как естественник, Бутлеров обязан был слушать химию только у Клауса, но он аккуратно посещал и лекции Зинина по технической химии. В лаборатории он находился под руководством Клауса, но пользовался советами Зинина. С одинаковым интересом готовил он препараты сурьмы по указанию Клауса и делал перегонку «драконовой крови» по совету Зинина.
Вспоминая о своих первых шагах в научных занятиях, Бутлеров писал
«Шестнадцатилетний студент-новичок, я в то время, естественно, увлекался наружной стороной химических явлений и с особенным интересом любовался красивыми красными пластинками азобензола, желтой игольчатой кристаллизацией азоксибензола и блестящими серебристыми чешуйками бензидина. Николай Николаевич обратил на меня внимание и скоро познакомил меня с ходом своих работ и с различными телами бензойного и нафталинного рядов, с которыми он работал прежде».
Зорко следивший за каждым своим слушателем, за каждым вновь появляющимся в аудитории или лаборатории студентом, Николай Николаевич в наивном ученическом восхищении юноши цветом и кристаллами веществ увидел душевную его заинтересованность. Она обещала вырасти в страсть исследователя. Однако, когда Бутлеров спросил Зинина после первого же посещения, можно ли ему заниматься в лаборатории, Николай Николаевич отвечал небрежно и не очень приветливо:
— Ну конечно! Места на всех хватит, была бы охота.
Опытный педагог терпеть не мог выхваливать свой предмет, свою лабораторию перед другими. Он не уговаривал студентов любить химию, и не просто химию, а именно техническую химию.
Скоро студента, пришедшего из чужого разряда, Зинин стал предпочитать своим. Постепенно он знакомил Бутлерова с собственными своими работами и с веществами, с которыми работал прежде.
Не ограничиваясь собственными исследованиями, Николай Николаевич интересовался всем тем, что делали другие. Нередко он занимался проверкой и повторением чужих опытов. Поручая их ученикам, он большую часть опыта успевал, однако, проделать собственными руками. Так вместе с учителем приготовил Бутлеров ряд уже довольно многочисленных после открытия Вёлера производных мочевой кислоты Таким же порядком он приготовлял производные индиго, добывал яблочную, галловую, муравьиную, щавелевую и другие кислоты.
Наконец, под руководством учителя проделал Бутлеров и знаменитую реакцию Зинина.
«При этих разнообразных опытах, — вспоминает Бутлеров, — ученику приходилось волей-неволей знакомиться с различными отделами органической химии, и это знакомство напрашивалось само собой, облекаясь, так сказать, в плоть и кровь, потому что вещества из того или другого отдела в натуре проходили перед глазами. А неприлежным быть не приходилось, когда работалось вместе, заодно с профессором. Какой живой интерес к делу вселялся таким образом в учащегося видно из того, что, не довольствуясь опытами в университетской лаборатории, я завел у себя и домашнее приготовление кой-каких препаратов. С торжеством бывало случалось приносить в лабораторию образцы домашнего производства: кофеина, изатина, аллоксантина и проч., нередко навлекая на себя их приготовлением упреки живших в одном доме со мной. Так умели наши наставники, и Николай Николаевич в особенности, возбуждать и поддерживать в учащихся научный интерес».
Нужно отдать справедливость и самому ученику. В Бутлерове было что-то, заставляющее и других лекторов, обращаясь к аудитории, смотреть именно на него. Располагала его готовность слушать. У него никогда не появлялось красноты на скулах от духоты и внутреннего напряжения; его голубые глаза не теряли своего блеска к концу лекции; он не пересаживался на скамье, чтобы устроиться поудобнее; ясно было, что он не чувствует утомления в плечах, сухости в горле, желания встать и уйти. Это был хорошо воспитанный юноша в прямом смысле слова. Он был приветлив, услужлив, внимателен, вежлив. Он не просто уживался с людьми — он не мог жить без людей.
В природе и в жизни его влекло к себе все веселое, волнующее и волнующееся, яркое и живое. Он был необычайно подвижен, успевал посещать аудитории математического разряда почти так же аккуратно, как и своего.
Особую симпатию учителя Бутлеров завоевал тем, что выделялся среди сверстников физической силой и ловкостью. Он был тяжеловат и неуклюж, но в физических упражнениях и акробатике мало кто мог с ним ‘Соперничать. Стоило побывать в Казани какому-нибудь силачу или жонглеру, как через несколько дней Бутлеров уже показывал друзьям те же самые упражнения и приемы. Николай Николаевич в перерывах занятий не прочь был полюбоваться и сам этими упражнениями.
Под руководством Зинина и Клауса Бутлеров вполне овладел искусством тонкого эксперимента, заразился от них глубокой любовью к химическим исследованиям, но системы теоретических представлений от своих учителей он получить не мог, так как сами руководители Бутлерова не сходились в теоретических взглядах. Клаус был горячим поклонником и последователем Берцелиуса. Он доказывал справедливость его воззрений и в пятидесятых годах, когда электрохимическая теория уже всеми была оставлена. Наоборот, Зинин склонен был принять воззрения французских химиков Лорана и Жерара.
Французские химики Огюст Лоран и Шарль Жерар выступили против дуалистической теории Берцелиуса с новой, так называемой «унитарной» теорией, согласно которой все органические соединения получаются замещением водородные атомов в основных углеродо-водородных ядрах другими элементами, например хлором, бромом, иодом, азотом и т. д. Положив свою теорию ядер в основу классификации органических соединений, Лоран провел резкое различие между молекулой, атомом и эквивалентом: молекулой он назвал мельчайшее количество вещества, нужное для образования соединения; атомом — мельчайшее количество элемента, встречающееся в сложных телах; эквивалентом — равнозначные массы аналогичных веществ.
Николай Николаевич был осторожен в выборе теоретических представлений, в изобилии распространявшихся в то время, противоречащих одно другому. Он не спешил внедрять ту или другую теорию в сознание учеников, пока не установился один общий взгляд на существо все еще темных химических процессов.
Быть может, это был наиболее правильный путь, ведущий к самостоятельным суждениям, к выработке собственных воззрений.
Теоретические достижения химии того времени мало могли дать Бутлерову, а в дальнейшей своей научной деятельности он был бы стеснен теоретическими представлениями, почерпнутыми из университетских лекций. Не связанный же, как многие из его современников, косным, привычным мышлением, на котором были основаны химические теории старого времени, Бутлеров стал творцом новой теории, лежащей в основе современной органической химии.
Также другой ученик Зинина, Николай Николаевич Бекетов, никогда не добывал ни одного нового факта, ради самого факта, чем занималась тогда преимущественно органическая химия. Стараясь проникнуть в сущность «химического сродства», Бекетов первым пришел к выводу, что наиболее прочно соединяются между собой те вещества, которые обладают наибольшею близостью «паев», или атомов. Таким образом, первая мысль о зависимости силы сродства элементов от их атомного веса была высказана как раз химиком, свободным от путанных представлений предшествовавших теоретиков.
В научной деятельности и Бутлерова и Бекетова видно мышление химиков-философов, и этой особенностью они были обязаны влиянию своего учителя. Оно было столь властным, что вслед за учителем, покинувшим Казань, последовали в Петербург и его ученики.
Как солнце планетами, Зинин был окружен своими учениками до последнего дня жизни. Не только непосредственными учениками, но и учениками учеников не был забыт в Казани Николай Николаевич Зинин. В 1900 году, уже после смерти Зинина и Бутлерова, ученики Бутлерова профессора химии А. М. Зайцев и В. В. Марковников подняли в Совете университета вопрос об установке бюстов Зинина и Бутлерова в аудитории химической лаборатории. Указывалась при этом особая заслуга их, «дающаяся в удел только немногим избранным»,— создание казанской школы химиков.
«Эта беспримерная в нашем отечестве заслуга, — писал А. М. Зайцев, — по крайней мере по отношению к нашей специальности, составившая славу тех лабораторий, которые имели счастье находиться под их руководством, дает нам полное право называть Зинина и Бутлерова отцами русской химии. С гордостью мы должны сказать, что эта школа возникла и организовалась на почве нашего родного университета, и нужно также заметить, что и вне казанской службы Зинина и Бутлерова духовная связь с ними этой школы никогда не прекращалась: все нужды и все успехи нашей химической лаборатории всегда находили в их сердцах благодарный отклик…».
Успехи русской химии в самом восточном тогда научном центре страны выдвинули Казанский университет в центр общественного внимания и положили начало его исторической известности, как «колыбели русской химии».
Окончательно мировую известность утвердили за Казанским университетом Бутлеров и его ближайшие ученики.
Лев Гумилевский